Я с тобою в Рокленде
Название: Мидас
Фандом: Легенда №17
Пейринг: Тарламов
Рейтинг: R *гордо бьет себя ладошкой в грудь
Жанр: PWP
Писалось по заявке: суть которой можно выразить двумя словами: Валера-топ
Предупреждение: беты нет
читать дальшеШторы задернуты, лампы погашены.
Неровного света с экрана кинескопа ему хватает лишь на то, чтобы едва различать расслабленный силуэт напротив.
И это так правильно, почти идеально: душный мрак, выевший все пространство вокруг, скрывший от Валеры фотографии на стенах; на них семейное счастье, от которого ему становится стыдно: девушка в свадебном платье, две девочки с бантами на голове.
Он желает забрать это счастье себе – чужое, понятное, простое.
Доступное всем, кроме него самого.
Он желает его сделать своим, хотя бы на эту бесконечно прекрасную ночь.
Прошлая ночь тоже была по-своему прекрасна: победой, в которую удалось по-настоящему поверить только после тарасовского «Я вами горжусь», отблесками неоновых огней в гостиничном окне – тогда ему казалось, что не только Монреаль, но и весь мир у его ног.
Долгая, мучительная ночь до отлета, разделившая их общую радость холодной Атлантикой.
Подарившая Валере шанс осознать, что одной лишь Канадой его мечты не заканчиваются.
Мрак жалеет Валеру, обнимает его за плечи, подталкивая вперед, а вот Валера себя не жалеет, отвык уже.
Ему кажется, что даже ноющее колено – правильно. Той самой, звенящей, напряженной болью, на которой так долго можно концентрироваться, чтобы отвлечься от боли другой, гораздо более сильной.
А можно наконец отпустить ее от себя, она уйдет – и тогда он отпустит себя следом.
И руки его, до сих пор хранящие память о тяжести кубка и гладкости метала, из которого он был отлит – это тоже правильно.
Валера сейчас - царь Мидас, и все чего он ни коснется, будет обращено в золото.
*
Он тянется за бутылкой, на дне которой еще плещется, но на сегодня ему, пожалуй, хватит.
И без того уже печет внутри, и без того шумит в голове.
Тарасов медленно наклоняется к нему: лицо – сплошной теневой провал, одни лишь глаза – черное на темном; тяжело, пьяно дышит, словно черпает ртом застоявшийся воздух в квартире, и молчит.
Наговорились уже, вдоволь: и про шайбы эти три несчастные, и про комитетовских, видимо тоже несчастных и оттого таких злых, и про валеркино колено разбитое, ценой которого он заново склеил тарасовские разбитые мечты.
Даже погоду в Монреале – и ту обсудили.
- Анатолий Владимирович.
- М? – Глухая органная нота, что-то из Баха.
- Вы не обижайтесь только.
- А чего мне на тебя обижаться, Валер?
- Я вас сейчас поцелую. Вот вы и не обижайтесь на меня.
«Сейчас» запаздывает, растягивается на несколько долгих десятков секунд. Именно столько Валере требуется, чтобы поверить – сказал, и об этом тоже сказал, проверить – как там Тарасов, жив еще? – а сам?
Сам-то жив? Не окаменел, не провалился на месте, не сгорел от стыда?
Никаких казней египетских, никаких разверзшихся молниями небес.
И шторы по-прежнему задернуты, и свет так удобно погашен, и Валера немножечко пьян и совершенно, абсолютнейше счастлив.
Значит, работает древняя магия: ржавые коросты расползаются, осыпаются трухой, обнажая так долго скрытое под ними – яркое, блестящее, на вес золота, но несоизмеримо дороже его.
И Тарасов – Тарасов! - молчит, только тяжело, рвано дышит, словно уже догадался, что скоро никакого воздуха им обоим не хватит, чтобы отдышаться.
Валера сползает из кресла на колени, кладет ладони поверх тарасовских, расслабленных, с судорожно подрагивающими кончиками пальцев; пытается нащупать пульс на липком запястье, и впрямь допуская возможность сердечного приступа, тянется наверх.
Выпрямляет спину, так что трещит позвоночник, по которому от одного лишь предвкушения уже бегут первые разряды, накрывает своим ртом неподвижные, как-то недовольно сжатые губы.
Ждет, секунду, другую, а когда ждать становится совсем не-воз-мо-жно и весь ток вдруг выходит из тела, разом заземляя и счастье валеркино и глупость его же, Тарасов выдыхает.
На короткое мгновение сам приникает к губам, а потом, как подрезанный, оседает вниз в глубоком кресле, так что Валере, чтобы вновь дотянуться, приходится бедром раздвинуть сжатые колени, навалиться сверху, укрывая собой.
- Не обижайтесь. Я не специально. – Оправдывает он свою жажду и снова целует этот рот, уже согретый его дыханием, скользит языком по нижней губе, не прося - намекая на большее.
Тарасов не обижается, он позволяет Валере себя целовать, трогать везде, воровать прямо с губ сбившееся дыхание, словно сдается, как раньше сдавались на милость победителям.
Он не догадывается, что главная победа Валеры вершиться прямо здесь и сейчас.
- Валера… - он успевает приглушить вибрацию своего имени в горле, слизывая долгое «рррра» с натянутой кадыком кожи. Он успевает перехватить ладонь, судорожно пытающуюся нащупать подлокотник кресла.
Дорвавшись, он успевает все и везде.
Распахивает полы рубашки, скользит ладонями по груди, к напряженным плечам, к шее с выступившими тугими жилами. Шепчет что-то успокаивающее в мокрый висок, словно пытаясь успокоить напуганную зверюшку.
Целует, кусает, оставляя метки на его теле не хуже тех, которые цвели на нем самом после памятной тренировки у ворот. Все ниже и ниже, с остервенелым желанием впитать в себя все сразу – и жар, и дрожь и сбитое к чертям дыхание, и запах этот: пряный пот, сигаретный дым, мыльная отдушка.
Но когда раздается тонкое звяканье пряжки ремня, Тарасов вдруг приходит в себя, вздрагивает всем телом, пытаясь его оттолкнуть.
Валера замирает, нависая над ним на вытянутых руках, защищает свое – как ворота свои защищал.
- Харламов. Поигрались и хватит. Слезай.
Они оба ждут одного и того же – и страх у них тоже один на двоих:
Одумается, сейчас он одумается. Уйдет. И больше не придет, никогда.
- Анатолий Владимирович. – Как можно спокойнее говорит Валера, стараясь, чтобы его поняли. Приняли. – Это я на льду играю. Сейчас – нет. Нет. Мы сейчас не на льду.
- Ты что же думаешь…
- Думаю. Много думаю. Постоянно. О вас, вот таком, как сейчас. – Не дождавшись ответа, Валера тянет брючную ткань на себя, цепляет резинку трусов.
Тарасов смотрит на него – блики от кинескопа бьются в его глазах испуганными мотыльками – впервые, наверное, не зная, что сказать.
Вот и помолчите. Хоть раз в жизни, – думает Валера, накрывая ртом бедренную косточку.
Помолчите, - загоняя ладони в узкое пространство между креслом и напряженной спиной, приподнимая – на себя, к себе, обращая в золото или прах – это уже не важно.
Молчи, - думает Валера и насаживается ртом, сразу до конца, не жалея ни себя, ни его.
- Валера. Дурак.
Валера кивает, соглашаясь. Смотрит наверх – там закушенная губа с бисеринками пота над ней, полоска зубов, обнаженная в оскале. Выше - опущенные веки, разлет бровей, глубокие морщины, взрезающие лоб.
Он согласен, согласен – хоть в Японию, хоть в Чебаркуль, хоть в психушку, если все это сейчас будет его.
Непривычная тяжесть на языке горчит, разбитые об канадский лед губы щиплет, но не в наказание, а тоже по-своему правильно. Сегодня все будет правильно, чтобы он не делал.
- Дурак. – снова шепчет Тарасов, якобы безучастный к Валеркиным стараниям. Делает вид, что просто позволяет себя Валере, а Валера все смотрит и ждет – когда же Тарасов тоже себе его позволит? – Не могу.
В голосе Тарасова - стыд и неуверенность, от этих интонаций внутри Валеры поднимается волна – злость, помешанная с нежностью. Не те он чувства должен вызывать у Тарасова, но тот, видимо не знает, как правильно – и тогда Валера решает показать. Научить.
Он отстраняется, быстро стаскивает с себя футболку и штаны, нисколько не стесняясь своей наготы.
- Все вы можете. Пойдемте. - Встает на ноги, больше чем на метр возвышаясь над распластанным Тарасовым – безупречный олимпиец, божество из древних мифов, и протягивает ему руку: - Со мной в кровать.
И Тарасов снова сдается: ну кто он такой, чтобы отказывать богам?
Шторы задернуты, лампы погашены, простыни сбиты к ногам.
Валера шепчет какой-то бессвязный бред ему в ухо:
- Вот так…какой вы… повернитесь…какой же вы… Люблю вас. В сторону ногу…ага… Не могу без вас.
И он поворачивается, расставляет ноги в бесстыдной позе, почти ненавидя свое зрелое, но такое не умелое тело, прогибается под давящей на поясницу ладонью, гадая – ну и кто теперь тренер, а кто ученик?
Шепчет, сам себя убеждая:
- Тебе не больно. – И со временем, минуты через три или четыре болезненных движений внутрь, спиной к груди – между только липкий пот и звон приглушенной яростной силы - он даже начинает в это верить.
Да, не больно. По-прежнему стыдно.
И так хорошо.
Валера, словно почувствовав это, распрямляется, позволяя воздуху остудить раскаленную собой спину, и – откуда только в нем это? – давит растяпленной ладонью ему на затылок.
Он больше не сдерживается, не контролирует себя, справедливо полагая, что сделал достаточно. Заслужил.
Пуховая подушка глушит все звуки – и те, что издает сам Тарасов, и те, другие, пошлые, хлюпающие.
В голове его вакуум, космическая тишина с плавающими в ней разноцветными спиралями галактик.
И когда Валера просовывает под него ладонь, сжимает кулаком – вверх и вниз, знакомые, в общем-то, движения - они медленно начинают сворачиваться к своему центру, пока на их месте вдруг не образуются огромные солнца, выжигающие ему собой нутро.
Тарасов шипит, кусает подушку, изливается на простыни, извивается под Валерой как червяк, а потом вдруг замирает, отбросив все это от себя, просто наслаждаясь последними волнами удовольствия.
Валера за его спиной, кажется, матерится. Протяжно, хрипло стонет, и, прежде чем Тарасов успевает что-то понять, скатывается в сторону, дрожа всем телом.
- АнатольЛадимыч… а можно я открою форточку?
Нервный смешок сам слетает с губ Тарасова:
- Ну какой я тебе теперь Анатолий Владимирович, Харламов?
- Ну так и не Толя же… – улыбается голосом Валера, жмется, елозит по кровати, липнет к нему в прямом и переносном смысле, дрыгает ногами. – Мне нравится.
- Что тебе нравиться?
- Вы… Анатолий Владимирович. А я - ваш Чебаркуль.
- Иди уже, Валера. – Выдыхая в мокрую макушку, говорит Тарасов. – Форточку открой. Кислородное голодание вредно для мозга.
- Сами вы вредный, Анатолий Владимирович.
- И папиросы мои с балкона захвати.
Фандом: Легенда №17
Пейринг: Тарламов
Рейтинг: R *гордо бьет себя ладошкой в грудь

Жанр: PWP
Писалось по заявке: суть которой можно выразить двумя словами: Валера-топ
Предупреждение: беты нет
читать дальшеШторы задернуты, лампы погашены.
Неровного света с экрана кинескопа ему хватает лишь на то, чтобы едва различать расслабленный силуэт напротив.
И это так правильно, почти идеально: душный мрак, выевший все пространство вокруг, скрывший от Валеры фотографии на стенах; на них семейное счастье, от которого ему становится стыдно: девушка в свадебном платье, две девочки с бантами на голове.
Он желает забрать это счастье себе – чужое, понятное, простое.
Доступное всем, кроме него самого.
Он желает его сделать своим, хотя бы на эту бесконечно прекрасную ночь.
Прошлая ночь тоже была по-своему прекрасна: победой, в которую удалось по-настоящему поверить только после тарасовского «Я вами горжусь», отблесками неоновых огней в гостиничном окне – тогда ему казалось, что не только Монреаль, но и весь мир у его ног.
Долгая, мучительная ночь до отлета, разделившая их общую радость холодной Атлантикой.
Подарившая Валере шанс осознать, что одной лишь Канадой его мечты не заканчиваются.
Мрак жалеет Валеру, обнимает его за плечи, подталкивая вперед, а вот Валера себя не жалеет, отвык уже.
Ему кажется, что даже ноющее колено – правильно. Той самой, звенящей, напряженной болью, на которой так долго можно концентрироваться, чтобы отвлечься от боли другой, гораздо более сильной.
А можно наконец отпустить ее от себя, она уйдет – и тогда он отпустит себя следом.
И руки его, до сих пор хранящие память о тяжести кубка и гладкости метала, из которого он был отлит – это тоже правильно.
Валера сейчас - царь Мидас, и все чего он ни коснется, будет обращено в золото.
*
Он тянется за бутылкой, на дне которой еще плещется, но на сегодня ему, пожалуй, хватит.
И без того уже печет внутри, и без того шумит в голове.
Тарасов медленно наклоняется к нему: лицо – сплошной теневой провал, одни лишь глаза – черное на темном; тяжело, пьяно дышит, словно черпает ртом застоявшийся воздух в квартире, и молчит.
Наговорились уже, вдоволь: и про шайбы эти три несчастные, и про комитетовских, видимо тоже несчастных и оттого таких злых, и про валеркино колено разбитое, ценой которого он заново склеил тарасовские разбитые мечты.
Даже погоду в Монреале – и ту обсудили.
- Анатолий Владимирович.
- М? – Глухая органная нота, что-то из Баха.
- Вы не обижайтесь только.
- А чего мне на тебя обижаться, Валер?
- Я вас сейчас поцелую. Вот вы и не обижайтесь на меня.
«Сейчас» запаздывает, растягивается на несколько долгих десятков секунд. Именно столько Валере требуется, чтобы поверить – сказал, и об этом тоже сказал, проверить – как там Тарасов, жив еще? – а сам?
Сам-то жив? Не окаменел, не провалился на месте, не сгорел от стыда?
Никаких казней египетских, никаких разверзшихся молниями небес.
И шторы по-прежнему задернуты, и свет так удобно погашен, и Валера немножечко пьян и совершенно, абсолютнейше счастлив.
Значит, работает древняя магия: ржавые коросты расползаются, осыпаются трухой, обнажая так долго скрытое под ними – яркое, блестящее, на вес золота, но несоизмеримо дороже его.
И Тарасов – Тарасов! - молчит, только тяжело, рвано дышит, словно уже догадался, что скоро никакого воздуха им обоим не хватит, чтобы отдышаться.
Валера сползает из кресла на колени, кладет ладони поверх тарасовских, расслабленных, с судорожно подрагивающими кончиками пальцев; пытается нащупать пульс на липком запястье, и впрямь допуская возможность сердечного приступа, тянется наверх.
Выпрямляет спину, так что трещит позвоночник, по которому от одного лишь предвкушения уже бегут первые разряды, накрывает своим ртом неподвижные, как-то недовольно сжатые губы.
Ждет, секунду, другую, а когда ждать становится совсем не-воз-мо-жно и весь ток вдруг выходит из тела, разом заземляя и счастье валеркино и глупость его же, Тарасов выдыхает.
На короткое мгновение сам приникает к губам, а потом, как подрезанный, оседает вниз в глубоком кресле, так что Валере, чтобы вновь дотянуться, приходится бедром раздвинуть сжатые колени, навалиться сверху, укрывая собой.
- Не обижайтесь. Я не специально. – Оправдывает он свою жажду и снова целует этот рот, уже согретый его дыханием, скользит языком по нижней губе, не прося - намекая на большее.
Тарасов не обижается, он позволяет Валере себя целовать, трогать везде, воровать прямо с губ сбившееся дыхание, словно сдается, как раньше сдавались на милость победителям.
Он не догадывается, что главная победа Валеры вершиться прямо здесь и сейчас.
- Валера… - он успевает приглушить вибрацию своего имени в горле, слизывая долгое «рррра» с натянутой кадыком кожи. Он успевает перехватить ладонь, судорожно пытающуюся нащупать подлокотник кресла.
Дорвавшись, он успевает все и везде.
Распахивает полы рубашки, скользит ладонями по груди, к напряженным плечам, к шее с выступившими тугими жилами. Шепчет что-то успокаивающее в мокрый висок, словно пытаясь успокоить напуганную зверюшку.
Целует, кусает, оставляя метки на его теле не хуже тех, которые цвели на нем самом после памятной тренировки у ворот. Все ниже и ниже, с остервенелым желанием впитать в себя все сразу – и жар, и дрожь и сбитое к чертям дыхание, и запах этот: пряный пот, сигаретный дым, мыльная отдушка.
Но когда раздается тонкое звяканье пряжки ремня, Тарасов вдруг приходит в себя, вздрагивает всем телом, пытаясь его оттолкнуть.
Валера замирает, нависая над ним на вытянутых руках, защищает свое – как ворота свои защищал.
- Харламов. Поигрались и хватит. Слезай.
Они оба ждут одного и того же – и страх у них тоже один на двоих:
Одумается, сейчас он одумается. Уйдет. И больше не придет, никогда.
- Анатолий Владимирович. – Как можно спокойнее говорит Валера, стараясь, чтобы его поняли. Приняли. – Это я на льду играю. Сейчас – нет. Нет. Мы сейчас не на льду.
- Ты что же думаешь…
- Думаю. Много думаю. Постоянно. О вас, вот таком, как сейчас. – Не дождавшись ответа, Валера тянет брючную ткань на себя, цепляет резинку трусов.
Тарасов смотрит на него – блики от кинескопа бьются в его глазах испуганными мотыльками – впервые, наверное, не зная, что сказать.
Вот и помолчите. Хоть раз в жизни, – думает Валера, накрывая ртом бедренную косточку.
Помолчите, - загоняя ладони в узкое пространство между креслом и напряженной спиной, приподнимая – на себя, к себе, обращая в золото или прах – это уже не важно.
Молчи, - думает Валера и насаживается ртом, сразу до конца, не жалея ни себя, ни его.
- Валера. Дурак.
Валера кивает, соглашаясь. Смотрит наверх – там закушенная губа с бисеринками пота над ней, полоска зубов, обнаженная в оскале. Выше - опущенные веки, разлет бровей, глубокие морщины, взрезающие лоб.
Он согласен, согласен – хоть в Японию, хоть в Чебаркуль, хоть в психушку, если все это сейчас будет его.
Непривычная тяжесть на языке горчит, разбитые об канадский лед губы щиплет, но не в наказание, а тоже по-своему правильно. Сегодня все будет правильно, чтобы он не делал.
- Дурак. – снова шепчет Тарасов, якобы безучастный к Валеркиным стараниям. Делает вид, что просто позволяет себя Валере, а Валера все смотрит и ждет – когда же Тарасов тоже себе его позволит? – Не могу.
В голосе Тарасова - стыд и неуверенность, от этих интонаций внутри Валеры поднимается волна – злость, помешанная с нежностью. Не те он чувства должен вызывать у Тарасова, но тот, видимо не знает, как правильно – и тогда Валера решает показать. Научить.
Он отстраняется, быстро стаскивает с себя футболку и штаны, нисколько не стесняясь своей наготы.
- Все вы можете. Пойдемте. - Встает на ноги, больше чем на метр возвышаясь над распластанным Тарасовым – безупречный олимпиец, божество из древних мифов, и протягивает ему руку: - Со мной в кровать.
И Тарасов снова сдается: ну кто он такой, чтобы отказывать богам?
Шторы задернуты, лампы погашены, простыни сбиты к ногам.
Валера шепчет какой-то бессвязный бред ему в ухо:
- Вот так…какой вы… повернитесь…какой же вы… Люблю вас. В сторону ногу…ага… Не могу без вас.
И он поворачивается, расставляет ноги в бесстыдной позе, почти ненавидя свое зрелое, но такое не умелое тело, прогибается под давящей на поясницу ладонью, гадая – ну и кто теперь тренер, а кто ученик?
Шепчет, сам себя убеждая:
- Тебе не больно. – И со временем, минуты через три или четыре болезненных движений внутрь, спиной к груди – между только липкий пот и звон приглушенной яростной силы - он даже начинает в это верить.
Да, не больно. По-прежнему стыдно.
И так хорошо.
Валера, словно почувствовав это, распрямляется, позволяя воздуху остудить раскаленную собой спину, и – откуда только в нем это? – давит растяпленной ладонью ему на затылок.
Он больше не сдерживается, не контролирует себя, справедливо полагая, что сделал достаточно. Заслужил.
Пуховая подушка глушит все звуки – и те, что издает сам Тарасов, и те, другие, пошлые, хлюпающие.
В голове его вакуум, космическая тишина с плавающими в ней разноцветными спиралями галактик.
И когда Валера просовывает под него ладонь, сжимает кулаком – вверх и вниз, знакомые, в общем-то, движения - они медленно начинают сворачиваться к своему центру, пока на их месте вдруг не образуются огромные солнца, выжигающие ему собой нутро.
Тарасов шипит, кусает подушку, изливается на простыни, извивается под Валерой как червяк, а потом вдруг замирает, отбросив все это от себя, просто наслаждаясь последними волнами удовольствия.
Валера за его спиной, кажется, матерится. Протяжно, хрипло стонет, и, прежде чем Тарасов успевает что-то понять, скатывается в сторону, дрожа всем телом.
- АнатольЛадимыч… а можно я открою форточку?
Нервный смешок сам слетает с губ Тарасова:
- Ну какой я тебе теперь Анатолий Владимирович, Харламов?
- Ну так и не Толя же… – улыбается голосом Валера, жмется, елозит по кровати, липнет к нему в прямом и переносном смысле, дрыгает ногами. – Мне нравится.
- Что тебе нравиться?
- Вы… Анатолий Владимирович. А я - ваш Чебаркуль.
- Иди уже, Валера. – Выдыхая в мокрую макушку, говорит Тарасов. – Форточку открой. Кислородное голодание вредно для мозга.
- Сами вы вредный, Анатолий Владимирович.
- И папиросы мои с балкона захвати.